IV. СИНТЕЗ СОБСТВЕННОГО ТЕЛА - Феноменология восприятия - Морис Мерло-Понти - Синергетика - Философия на vuzlib.su
Тексты книг принадлежат их авторам и размещены для ознакомления Кол-во книг: 64

Разделы

Философия как наука
Философы и их философия
Сочинения и рассказы
Синергетика
Философия и социология
Философия права
Философия политики

  • Статьи

  • IV. СИНТЕЗ СОБСТВЕННОГО ТЕЛА

    Анализ телесной пространственности привел нас к резуль­татам, которые могут быть обобщены. Во-первых, мы конста­тируем применительно к собственному телу то, что верно для всех воспринимаемых вещей: восприятие пространства и восприятие вещи, пространственность вещи и бытие вещи не образуют двух различных проблем. Уже картезианская и кантианская традиции учат нас этому; они считают прост­ранственные детерминации сущностью объекта, они обнару­живают в существовании partes extra partes, в пространствен­ной дисперсии единственно возможный смысл существования в себе. Но они объясняют восприятие объекта восприятием пространства, тогда как опыт собственного тела учит нас укоренять пространство в существовании. Интеллектуализм ясно видит, что «мотив вещи» и «мотив пространства»1 переплетаются, но сводит первый ко второму. Опыт выявляет под объективным пространством, в котором тело в конечном итоге обретает место, некую первоисходную пространствен­ность, по отношению к которой первая — лишь оболочка, и она сращивается с самим бытием тела. Быть телом — значит, как мы видели, быть привязанным к; определенному миру, и изначально наше тело не в пространстве: оно принадлежит пространству. Анозогностики, которые говорят о своей руке как о длинной и холодной «змее»,2 не упускают, собственно говоря, из виду ее объективные контуры,

    1  Cassirer. Philosophic der symbolischen Formen, III, 2-е Partie. Chap. II.

    2 Lftermitte. L'lmage de notre Corps. P. 130.

    и даже когда больной ищет свою руку и не находит или привязывает ее, чтобы не потерять,1 он хорошо знает, где она находится, так как именно там он ее ищет и привязывает. Если больные тем не менее ощущают пространство своей руки как чуждое, если вообще я могу почувствовать пространство моего тела ог­ромным или ничтожным, вопреки свидетельству моих чувств, значит существуют некие аффективные присутствие и протя­женность, по отношению к которым объективная простран-ственность не является ни достаточным, как на то указывает анозогнозия, ни даже необходимым условием, как на то указывает случай фантомной руки. Пространственность тела есть развертывание его телесного бытия, тот способ, каким оно осуществляется как тело. Поэтому, стремясь ее проана­лизировать, мы лишь предвосхищали то, что нам надо сказать о телесном синтезе вообще. В единстве тела мы вновь находим ту структуру сопричастности, которую уже описали приме­нительно к пространству. Различные части моего тела, его зрительные, тактильные и двигательные аспекты не просто согласованы. Если я сижу за своим столом и хочу дотянуться до телефона, то движение руки к объекту, распрямление туловища, сокращение мышц ног охватываются друг другом; я хочу определенного результата, и задачи сами распределя­ются между участниками движения, возможные комбинации с самого начала даны как эквивалентные: я могу остаться в кресле, протянув руку дальше, или наклониться вперед, или даже привстать. Все эти движения находятся в нашем распо­ряжении в соответствии с их общим значением. Потому-то при первых попытках хватания дети смотрят не на свою руку, а на объект: различные части тела известны им лишь в их функциональном значении, а их согласование не усвоено. Точно так же, сидя за столом, я могу без промедления «выявить» те части моего тела, которые стол от меня скрывает. Сжимая свою ступню в ботинке, я в то же время ее вижу. Я обладаю такой способностью даже по отношению к тем частям моего тела, которых никогда не видел. Так, у некоторых больных бывают галлюцинации их собственного лица, увиден­ного изнутри.2

    1   Van Bogaert. Sur la Pathologic de 1'Image de Soi // Annales medico-psycho-logiques. 1934. P. 541.

    2 Lhermitte. L'lmage de notre Corps. P. 238.

    Удалось показать, что мы не узнаем свою собственную руку на фотографии, что многие затрудняются даже в опознании своего почерка среди прочих, и что, напротив, каждый узнает свой силуэт или заснятую на кинопленку походку. Таким образом, мы не узнаем при ломоши зрения то, что между тем часто видим, и наоборот, сразу узнаем зрительное представление того, что невидимо для нас в нашем теле.1 При гепатоскопии двойник, которого пациент видит перед собой, не всегда узнается по каким-то видимым деталям, пациент совершенно уверен, что речь идет о нем самом и затем заявляет, что видит своего двойника.2 Каждый из нас видит себя внутренним глазом, который обозревает нас с головы до ног с нескольких метров.3

    1  Wolff. Selbstbeurteilung und Fremdbeurteilung in wissentlichen und unwis-sentlichen Versuch // Psychologische Forschung. 1932.

    2 Menninger-Lerchentaf. Das Tmggebilde der eigenen Gestalt. S. 4.

    3 Lhermitle. L'lmage de notre Corps, P. 238.

    Таким образом, сцепление участков нашего тела и сцепление нашего зрительного и тактильного опытов осуществляется не посте­пенно, не посредством аккумуляции. Я не перевожу «данные осязания» «на язык зрения», или наоборот, я не соединяю части моего тела одну за другой, этот перевод и эта сборка свершены во мне раз и навсегда — они и есть мое тело. Не заключить ли тогда, что мы воспринимаем наше тело по закону его построения, так же, как изначально знаем все возможные проекции куба, исходя из его геометрической структуры? Но — не будем пока ничего говорить о внешних объектах, — собственное тело внушает нам некую отличную от приведения к закону форму единства. Внешний объект, поскольку он находится передо мной и демонстрирует свои систематические вариации, поддается во всех своих элементах ментальному рассмотрению и может, по крайней мере в первом приближе­нии, быть определен как закон их вариаций. Но я — не перед моим телом, я — в моем теле или, точнее, я есть мое тело. Поэтому ни его вариации, ни его инвариант не могут быть ясно зафиксированы. Мы не только созерцаем соотношения участков нашего тела и соответствия зрительного и тактиль­ного тел: мы сами и удерживаем вместе руки и ноги, одновременно видим и осязаем их. Тело есть «действенный закон» своих изменений, если воспользоваться выражением Лейбница. Если и можно еше говорить об интерпретации в рамках восприятия собственного тела, то вот как: оно само себя интерпретирует. «Зрительные данные» появляются в нем сквозь призму своего тактильного смысла, тактильные — сквозь призму своего зрительного смысла, каждое локальное движение — на фоне общей позиции, каждое телесное собы­тие — какой бы «анализатор» его ни проявлял — на сигни­фикативном фоне, где (как минимум) обозначаются его самые отдаленные отзвуки и немедленно предоставляется возмож­ность интерсенсорной эквивалентности. «Тактильные ощуще­ния» моей руки объединяются и связываются с зрительными восприятиями этой самой руки, как и с восприятиями других участков тела, со стилем ее жестов, который подразумевает стиль движений моих пальцев и, с другой стороны, вносит свой оттенок в способ движения моего тела.1

    1 Устройство скелета не может объяснить — даже на научном уровне — предпочитаемых моим телом позиций и движений. Ср.: Merieau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 196.

    Тело можно сравнить не с физическим объектом, а, скорее, с произведе­нием искусства. В картине или музыкальной пьесе идея не может передать себя иначе, нежели в явлении цветов или звуков. Анализ творчества Сезанна в отрыве от его картин позволяет мне выбрать между несколькими возможными Сезаннами, и только восприятие картин дает мне единствен­ного существующего Сезанна, именно в нем анализ обретает свой полный смысл. Не иначе дело обстоит и в случае поэмы или романа, хотя они и состоят из слов. Не секрет, что поэма, предполагая первичное значение, переводимое в прозу, вводит в сознание читателя вторичное существование, которое и определяет ее в качестве поэмы. Как речь несет нам значения не только в словах, но также и в произношении, интонации, жестах и выражении лица, а это смысловое приложение раскрывает уже не мысли говорящего, но их источник и его основополагающий образ бытия, так и поэзия, пусть по воле случая она оказалась нарративной и означающей, по сути является модуляцией существования. Она отличается от крика, так как крик использует наше тело таким, каким нам дала его природа, то есть бедным по выразительным средствам, в то время как поэма использует язык, даже какой-то особый язык, так что экзистенциальная модуляция, вместо того чтобы рассеяться в само мгновение своего выражения, обретает в поэтическом аппарате средство самоувековечения. Но, отрываясь от нашей витальной жестикуляции, поэма не отрывается от материальной опоры вообще, и она была бы утрачена безвозвратно, не будь ее текст сохранен в точности; ее значение не свободно, оно обитает не на небесах идей: оно заключено среди слов, запечатленных на недолговечном листе бумаги. В этом смысле поэма, как и любое произведение искусства, существует подобно вещи, но не живет вечно подобно истине. Что же касается романа, то, хотя его можно кратко пересказать, хотя «мысль» романиста может быть выражена в абстрактной форме, это понятийное значение все равно выделяется из более обширного значения, как приметы человека вьщеляются из конкретного облика его физиономии. Задача романиста заключается не в выведении идей и не в исследовании характеров, но в представлении межчеловеческого события, в том, чтобы заставить его созреть и обнаружиться без всякого идеологического комментария, так, чтобы любое изменение в строе рассказа или в выборе перспектив сказывалось бы на романическом смысле события. Роман, поэма, картина, музы­кальная пьеса суть индивидуальности, то есть существа, в которых выражение нельзя отделить от выражаемого, смысл которых доступен лишь в непосредственном контакте с ними и которые излучают их значение вовне, не покидая своего временного и пространственного места. Именно в этом смысле наше тело можно сравнить с произведением искусства. Это ядро живых значений, а не закон, объединяющий некоторое число ковариантных терминов. Некоторый тактильный опыт руки означает некоторый тактильный опыт предплечья и плеча, некоторый зрительный облик той же руки, но не потому, что различные тактильные восприятия, тактильные и зрительные восприятия входят как составляющие в одну идею руки, как перспективные виды какого-то куба — в идею куба, а потому, что видимая рука и осязаемая рука, как и различ­ные участки руки, все вместе взятые, совершают один об­щий жест.

    Как выше двигательная привычка проясняла особую при­роду телесного пространства, так теперь привычка вообще позволяет понять общий синтез собственного тела. И подобно тому, как анализ телесной пространственности предвосхищал анализ единства собственного тела, мы можем распространить на все привычки то, что сказали о привычках двигательных. По правде говоря, всякая привычка является одновременно двигательной и перцептивной, поскольку обретается, как мы говорили, между ясным восприятием и фактическим движе­нием, в рамках той фундаментальной функции, что очерчивает как наше поле зрения, так и наше поле действия. Обследование объектов с помощью трости, которое служило нам только что примером двигательной привычки, в той же мере является примером привычки перцептивной. Когда трость становится обиходным орудием, мир осязаемых объектов отступает назад и начинается уже не от кожного покрова кисти, но от кончика трости. Высказывались мнения, что на основе ощущений, порожденных давлением трости на руку, слепой выстраивает для себя трость и различные ее позиции, а затем эти последние, в свою очередь, опосредуют некий объект во второй степени, внешний объект. В таком случае восприятие всегда было бы прочтением одних и тех же чувственных данных, оно лишь делалось бы все более быстрым и доволь­ствовалось бы все менее выраженными знаками. Но привычка не заключается в интерпретации нажатий трости на руку как знаков определенных ее позиций, и этих последних — как знаков какого-то внешнего объекта, поскольку она избавляет нас от необходимости это делать. Давление на руку и трость уже не являются данными, трость уже не является объектом, который воспринимает больной, она — орудие, с помощью которого он воспринимает. Это придаток тела, расширение телесного синтеза. Соответственно внешний объект — это не ортогональная проекция или инвариант серии перспектив, но вещь, к которой ведет нас трость, и перспективы, в согласии с перспективной очевидностью, являются ее аспектами, а не признаками. Интеллектуализм может представить себе переход от перспективы к самой вещи, от знака к значению лишь в виде интерпретации, апперцепции, интенции познания. Дан­ные чувств и перспективы на каждом уровне должны в таком случае быть содержаниями, схваченными как (aufgefasst als*59*) манифестации одного и того же умопостигаемого ядра.1

    1 Гуссерль, к примеру, долгое время определял сознание, или возложе­ние смысла, через схему Auffassung—Inhalt и как beseelende Auffassung. *60* Он Делает решительный шаг вперед, когда признает, начиная с «Лекций о времени», что эта операция предполагает другую, более глубокую, посредством которой содержание само подготавливается к этому схватыванию. «Не всякое конституирование осуществляется согласно схеме Auffassungsinhait—Auffas-sung»*61* (Husserl Vorlesungen zur Phanomenologie des inneren Zeitbewusstseins. S. 5, note 1).

    Но такой анализ деформирует и знак, и значение. Он отделяет друг от друга, объективируя их, содержание чувства, которое уже «отмечено» неким смыслом, и инвариантное ядро, которое является не законом, но вещью: анализ маскирует органическую связь субъекта и мира, активную трансцендентность сознания, движение, в котором оно вторгается в вещь и в мир при посредстве своих органов и орудий. Анализ двигательной привычки как расширения пределов существования находит свое продолжение в анализе перцептивной привычки как освоения мира. С другой стороны, всякая перцептивная привычка является также привычкой двигательной, схватыва­ние значения и здесь осуществляется посредством тела. Когда ребенок привыкает отличать синий цвет от красного, конста­тируют, что привычка, усвоенная по отношению к этой паре цветов, способствует усвоению всех остальных.1

    1 Koffka. Growth of the Mind. S. 174 и след.

    Но заключен ли ключевой момент привычки в этом осознании, в этом воцарении «точки зрения цвета», в этом интеллектуальном анализе, подводящем данные под какую-то категорию, если ребенок понял значение «цвет» сквозь пару «синий—красный»? Чтобы ребенок смог увидеть синее и красное в рамках категории цвета, она должна корениться в данных, иначе никакое подведение под категорию не сможет узнать ее в них, — на «синих» и «красных» карточках, которые показы­вают ребенку, должна сначала проявиться та особая форма вибрации и привлечения взгляда, что именуется синим и красным цветами. Во взгляде мы располагаем естественным орудием, сравнимым с тростью слепого. Взгляд проницает вещи более или менее глубоко в соответствии с тем, как он к ним обращается, — скользит по ним или на них упирается. Научиться видеть цвета — значит обрести некоторый стиль видения, новый способ употребления собственного тела, обогатить и реорганизовать телесную схему. Будучи системой двигательных или перцептивных способностей, наше тело не является объектом для «я мыслю», оно — совокупность проживаемых значений, которая ищет равновесия. Время от времени формируется новый узел значений: наши прежние движения интегрируются в какую-то новую двигательную единицу, первичные данные зрения — в новую сенсорную единицу, наши природные способности внезапно связываются с более богатым значением, которое до этого было лишь намечено в нашем перцептивном или практическом поле, давало о себе знать в нашем опыте лишь какой-то нехваткой, и воцарение которого нарушает внезапно наше равновесие и удовлетворяет наше слепое ожидание.





     
    polkaknig@narod.ru ICQ 474-849-132 © 2005-2009 Материалы этого сайта могут быть использованы только со ссылкой на данный сайт.